Нажим
доктору Томасу Нэшу
Слишком часто такое было со мной, с пышущей в спину солнечной спекой, отвратно прямой,
выпотрошенной, с заломленными руками и трясущейся головой, укрытой в промокшем
бумажном полотенце или водворённой на свободное место в моей спальне, открывающейся,
как файл на моём мониторе с тем, чему я всё усиливаюсь дать имя подобно тому,
как лица в моём прошлом автоматически присваивают себе означающие чувств.
Словно укол витамина B12, эффективного лишь внутримышечно, я как средство именования
сведена на нет этим нажимом, которого не вырвать, как можно вырвать рекламный щит
или зуб мудрости. Нет ворот тори́и для прохода к тотему опыта, нет такой описательной
примеси, чтобы преобразить или переродить самую основу, самый костяк, референциальную
нестабильность физической боли, от лица которой никакая человеческая субъектность
не выскажется успешно. Проволочные вихры подкосились в праздную семью слёз, их солёные
отметины перекрыли внахлёст мое лицо, нечто вроде воинской маски воинского поражения
пред тайным идеалом физического совершенства: о, реклама с Марки Марком, утверждающая
себя, словно арийская программа, на каждом рейсовом автобусе, живая картина молитвы, одетая
в кость, чтобы мы могли подражать. Топ-звёзды изображают то, чем некогда были античные боги.
«Качество жизни» метафоризует категорию, к которой доктора апеллируют с лживой весёлостью:
скупая улыбка, наклон головы слегка, не свысока, ничуть, но и не снисходя нимало.
В то время как я представляю в грубом, как сортир на улице, виде некую идеологию, практическую
демонстрацию того, как моя прелестная грудь её образцово манифестирует, всё время
этот нажим, иконический по природе в попытке его трансформировать парадоксально,
всезнание, полуденно жаркая, шлюховатая, демоническая голограмма, оттиснутая, как бергманова
«Седьмая печать», на растёкшемся лизуне моего сердца.Мышца, приноровясь, принимает
образ воображаемого лица: сирота из Боснии, широкобровые широколобые черты искривились,
искупались в слёзной слизи, чьи крохотные приточные пути служат ей глухой, немой
и слепой подстановкой вместо зрелой артикуляции вожделения и ненависти.
Ребенок плачет: диастола расцветает, беззастенчиво вымогая. Ребенок спит, пока
гранулы солнечной окалины дрыгаются и мигают на горизонте; систола спадается,
возносится, словно райская птицастрелиции,стремясь передать агонию формы
в ригидности стебля или нелепое несвоевременное цветение, оранжевое уродство.
Мыслящий лоб моего врача за рабочим столом формирует другую рамку, различительной
диакритикой брови, словно Зевес кажет бороду сквозь облако, заручник-зародыш во чреве
своего туманного будущего. Словно повернувший вспять водопад в рамке встал и застыл,
призван к паузе, зиянию само́й силой своего обратного тока, так
нажим, побуждающий жить, и нажим, побуждающий умереть, замирают мгновенно и являют,
как использованный подарочный сертификат от трёх мудрецов, дух ковбоя Мальборо,
сходное с миражом чувство пустой комнаты, её эмпирический стандарт: «спокойствие духа»,
мозговым штурмом доработанное до осязаемой утопии, гермокамеры экзистенциальной мысли,
которая действует как созерцание рыбок в аквариуме, пока на морфине, видение, данное в Мекке,
где я могу ещё погулять, никем не тревожимая, как вдоль долгого песчаного белого берега.
Где я могу помедлить, разглядывая свою жизнь, общее понятие и определения.
Где я могу закрыть глаза и упиваться памятью, голосом, встречая в лицо
шутки и шпильки, страсть и молчание кого-то безмерно любимого, кто уже умер.
Где, угодив в одиночное заключение, как в дёготь кишок, я просыпаюсь и уже не слепа.
Я ревизую свою линию жизни, её дурашливые предсказания на дышащей лунной поверхности
моей ладони, всегда готова к любому сбою, чреватому предвещанием катастрофы.
Тощая одноразовая ручка медлит над новой записью в неразборчивом списке
вопросов и замечаний, составленном мною для этого визита к врачу, но втуне, поскольку
никакие дебаты не обставят устойчивой защитой этот нажим, обустроенный со
сверхчеловеческими изобретательностью и эффективностью, с какими египтяне строили
свои пирамиды, пока не начнёт меня снова толкать и вертеть и будто смерчем кружить.
Он и тонет, и плавает, со мною внутри, скверный стишок, свернутый трубочкой в бутылке от Pepsi,
набирая-отдавая, обретая-теряя, во сне и без сна я всё пересматриваю и пересматриваю
наружные границы, научно обоснованный курс, о котором я не знаю ничего, а должна уже знать
кое-что помимо промокшего бумажного полотенца. Всё, что я знаю, — это нажим, мёртвая хватка
садистских коленей, давление Дьявола на мои ступни, жгучий плевок богов,
передразнивающих мою буффонаду, пуленепробиваемое небо, непрестанное вымарывание земли
и тех, кто завёрнут в неё, безобидных, как полоса прилива, столь умеренных и беззаботных.
Всё, что я знаю: не обрести устойчивость, стабильность иначе как прорвавшись насквозь, и плот
восстанавливает равновесие на белых по-акульему перекатах, некрупный камешек, пёстрая галька
в захлёбывающемся от смеха потоке или противящееся эго среди камнемечущих сил, у которых
ищут прибежища тёмные чувства на нарциссическом форуме своего прошлого унижения.
Всё, что я знаю: две реки, пациентская и лично моя, раздваиваются, как волшебный прут лозоходца,
указуя на некий вполне целительный источник. Всё, что я знаю: я и та и другая,
одна больная, другая здоровая, противящаяся непрестанной борьбе за моё спасение.
Лучи рентгена мерцают, внеземные и вредоносные, в поздней декабрьской тьме,
пронизывающей кабинет моего врача и засвечивающей все детали и обстановку, кроме
его головы, моей рентгенограммы, настольной лампы и этого странного окна без занавески,
как будто вымарывающего целиком, одним взглядом, мою надежду на длительное выживание.
Мой торс, обезглавленный и усечённый по локти, то в фокусе, то вне фокуса, словно
какая-нибудь Джейн Доу недельной давности всплывает из маслянистых илистых вод Гудзона.
«Взгляните, вот где инфекция», — мой доктор тычет, будто это открытие, указательным пальцем.
Я дважды моргаю, напряжённо пытаясь узнать себя, как на любой своей фотографии.
Тень, на которую он указывает, взрывается белым и полупрозрачным, по первому впечатлению
она выглядит оптимистично, будто бы доброе знаменье распускается орхидеей в моей груди.
Мой начальный порыв — остаться наедине с этим рентгеновским снимком, как возлюбленная
с заключённым, прижать изображение своих больных лёгких к их дышащему двойнику.
Всё, что я знаю: желание вернуть к жизни, рот в рот, разжать проволглые челюсти,
приверженную кожу, словно снаружи сквозь жалюзи — зебровые полоски мокрых волос
и коричневых водорослей через всё лицо, и вытащить вновь, словно унося назад в прошлое
сомлевающую индивидуальность, женскую оболочку, истрёпанную борьбой. Её руки и ноги
машут бессильно, как голуби, её вес, лёгкий, как письмена на моих перепроявленных предплечьях,
их участь, вымечтанная мной по незрелости, теперь выпотрошена и четвертована, распавшись
множеством безучастных конечностей, заброшенных в серо-голубое, испещрённое корпускулами
облако крытой копытами дороги, на которой удаляющийся кобылий хвост очерчивает
в сумерках свидетельство её исчезновения, миф об изначальной цельности.
Перевёл с английского Дмитрий Кузьмин
С благодарностью за консультации Эйнсли Морз
Примечания переводчика
Тори́и — в церковной архитектуре традиционной японской религии синто ворота, ведущие в мир умерших.
Марки Марк — рэпер и актёр, в молодости много снимавшейся в рекламе нижнего белья от Calvin Klein.
Джейн Доу — условное имя, под которым в американских полицейских, судебных, медицинских документах фигурируют неопознанные жертвы женского пола.